Небольшие стихи русского советского поэта Бориса Чичибабина.
Да не падет пред ложью ниц она.
Как одиноко на Руси
Без Галича и Солженицына.
По смертный миг плательщицу оброка,
Да смуглый лоб, воскинутый высоко,
Люблю Марину — Божию рабу.
Люблю Марину — Божия пророка
С грозой перстов, притиснутых ко лбу,
С петлей на шее, в нищенском гробу,
Приявшу честь от родины и рока,
Что в снах берез касалась горней грани,
Чья длань щедра, а дух щедрее длани.
Ее тропа — дождем с моих висков,
Ее зарей глаза мои моримы,
И мне в добро Аксаков и Лесков —
Любимые прозаики Марины.
В прилежные игры согбенно играться
И знать, на собраньях смиряя зевоту,
Что в тягость душа нам и радостно рабство.
Как страшно, что ложь стала воздухом нашим,
Которым мы дышим до смертного часа,
А правду услышим — руками замашем,
Что нет у нас Бога, коль имя нам масса.
Как страшно смотреть в пустоглазые рожи,
На улицах наших как страшно сегодня,
Как страшно, что, чем за нас платят дороже,
Тем дни наши суетней и безысходней.
Как страшно, что все мы, хотя и подстражно,
Пьянчуги и воры — и так нам и надо.
Как страшно друг с другом встречаться. Как страшно
С травою и небом вражды и разлада.
Как страшно, поверив, что совесть убита,
Блаженно вкушать ядовитые брашна
И всуе вымаливать чуда у быта,
А самое страшное — то, что не страшно.
Родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать нетяжко
С курящейся цигаркою в зубах.
Я знал давно, задумчивый и зоркий,
Что неспроста, простужен и сердит,
И в корешках, и в листиках махорки
Мохнатый дьявол жмется и сидит.
А здесь, среди чахоточного быта,
Где холод лют, а хижины мокры,
Все искушенья жизни позабытой
Для нас остались в пригоршне махры.
Горсть табаку, газетная полоска -
Какое счастье проще и полней?
И вдруг во рту погаснет папироска,
И заскучает воля обо мне.
Один из тех, что "ну давай покурим",
Сболтнет, печаль надеждой осквернив,
Что у ворот задумавшихся тюрем
Нам остаются рады и верны.
А мне и так не жалко и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа моя махорка,
Мой дорогой и ядовитый друг.
Сергей Есенин.
Не по добру твой грустен взор
В пиру осеннем.
Ты подменил простор земной
Родной халупой;
Не то беда, что ты хмельной,
А то, что глупый.
Ты, как слепой, смотрел на свет
И не со зла ведь
Хотел бы славить, что не след
Поэту славить.
И, всем заветам вопреки,
Как соль на раны,
Ты нес беду не в кабаки,
А в рестораны.
Смотря с тоскою на фиал —
Еще б налили,—
С какой ты швалью пропивал
Ключи Марии.
За стол посаженный плебей —
И ноги на стол,—
И баб-то ты любил слабей,
Чем славой хвастал.
Что слаще лбу, что солоней —
Венец ли, плаха ль?
О, ресторанный соловей,
Вселенский хахаль!
Ты буйством сердца полыхал,
А не мечтами,
Для тех, кто сроду не слыхал
О Мандельштаме.
Но был по времени высок,
и я не Каин —
в твой позолоченный висок
не шваркну камень.
Хоть был и неуч, и позер,
сильней, чем ценим,
ты нам и в славу, и в позор,
Сергей Есенин.
И как улыбчиво-лукава
В лугов зеленые меха
Лицом склоненная Полтава.
Как одеяния чисты,
Как ясен свет, как звон негулок,
Как вся для медленных прогулок,
А не для бешеной езды.
Здесь божья слава сердцу зрима.
Я с ветром вею, с Ворсклой льюсь.
Отсюда Гоголь видел Русь,
А уж потом смотрел из Рима...
Хоть в пенье радужных керамик,
В раю лошадок и цветов
Остаться сердцем не готов,
У старых лип усталый странник,—
Но так нежна сия земля
И так добра сия десница,
Что мне до смерти будут сниться
Полтава, полдень, тополя.
Край небылиц, чей так целебен
Спасенный чудом от обнов
Реки, деревьев и домов
Под небо льющийся молебен.
Здесь сердце Гоголем полно
И вслед за ним летит по склонам,
Где желтым, розовым, зеленым
Шуршит волшебное панно.
Для слуха рай и рай для глаза,
Откуда наш провинциал,
Напрягшись, вовремя попал
На праздник русского рассказа.
Не впрок пойдет ему отъезд
Из вольнопесенных раздолий:
Сперва венец и капитолий,
А там — безумие и крест.
Печаль полуночной чеканки
Коснется дикого чела.
Одна утеха — Вечера
На хуторе возле Диканьки...
Немилый край, недобрый час,
На людях рожи нелюдские,—
И Пушкин молвит, омрачась:
— О Боже, как грустна Россия!..
Пора укладывать багаж.
Трубит и скачет Медный всадник
По душу барда. А пока ж
Он — пасечник, и солнце — в садик.
И я там был, и я там пил
Меда, текущие по хвое,
Где об утраченном покое
Поет украинский ампир...
Где ночные деревья угрюмы и шатки,
Бедный-бедный андреевский Гоголь сидит
На собачьей площадке.
Я за душу его всей душой помолюсь
Под прохладной листвой тополей и шелковиц,
Но зовет его вечно Великая Русь
От родимых околиц.
И зачем он на вечные веки ушел
За жестокой звездой окаянной дорогой
Из веселых и тихих черешневых сел,
С Украины далекой?
В гефсиманскую ночь не моли, не проси:
«Да минует меня эта жгучая чара»,—
Никакие края не дарили Руси
Драгоценнее дара.
То в единственный раз через тысячу лет
На серебряных крыльях ночных вдохновений
В злую высь воспарил — не писательский, нет —
Мифотворческий гений...
Каждый раз мы приходим к нему на поклон,
Как приедем в столицу всемирной державы,
Где он сиднем сидит и пугает ворон
Далеко от Полтавы.
Опаленному болью, ему одному
Не обидно ль, не холодно ль, не одиноко ль?
Я, как ласточку, сердце его подниму.
— Вы послушайте, Гоголь.
У любимой в ладонях из Ворсклы вода.
Улыбнитесь, попейте-ка самую малость.
Мы оттуда, где, ветрена и молода,
Ваша речь начиналась.
Кони ждут. Колокольчик дрожит под дугой.
Разбегаются люди — смешные козявки.
Сам Сервантес Вас за руку взял, а другой
Вы касаетесь Кафки.
Вам Италию видно. И Волга видна.
И гремит наша тройка по утренней рани.
Кони жаркие ржут. Плачет мать. И струна
Зазвенела в тумане...
Он ни слова в ответ, ни жилец, ни мертвец.
Только тень наклонилась, горька и горбата,
Словно с милой Диканьки повеял чабрец
И дошло до Арбата...
За овитое терньями сердце волхва,
За тоску, от которой вас Боже избави,
До полынной земли, Петербург и Москва,
Поклонитесь Полтаве.
Через славу и ложь, стороной то лесной, то овражной,
По наследью дождя, по тропе, ненадежной и влажной,
Где печаль сентябрей собирает в полях молоко.
На могиле Ахматовой надписи нет никакой.
Ты к подножью креста луговые цветы положила,
А лесная земля крестный сон красотой окружила,
Подарила сестре безымянный и светлый покой.
Будь к могиле Ахматовой, финская осень, добра,
Дай бездомной и там не отвыкнуть от гордых привычек.
В рощах дятлы стучат, и грохочет тоской электричек
Город белых ночей, город Пушкина2, город Петра.
Облака в вышине обрекают злотворцев ее
На презренье веков, и венчаньем святого елея
Дышат сосны над ней. И победно, и ясно белея,
Вечно юн ее профиль, как вечно стихов бытие.
У могилы Ахматовой скорби расстаться пора
С горбоносой рабой, и, не выдержав горней разлуки,
К ней в бессмертной любви протянул запоздалые руки
Город черной беды, город Пушкина, город Петра.
Шерсткой ушей доставая до неба,
Чад упасая от милостынь братских,
Скачут лошадки Бориса и Глеба.
Плачет Господь с высоты осиянной.
Церкви горят золоченой известкой,
Меч навострил Святополк Окаянный.
Дышат убивцы за каждой березкой.
Еле касаясь камений Синая,
Темного бора, воздушного хлеба,
Беглою рысью кормильцев спасая,
Скачут лошадки Бориса и Глеба.
Путают путь им лукавые черти.
Даль просыпается в россыпях солнца.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Мук не приявший вовек не спасется.
Киев поникнет, расплещется Волга,
Глянет Царьград обреченно и слепо,
Как от кровавых очей Святополка
Скачут лошадки Бориса и Глеба.
Смертынька ждет их на выжженных пожнях,
Нет им пристанища, будет им плохо,
Коль не спасет их бездомный художник
Бражник и плужник по имени Леха.
Пусть же вершится веселое чудо,
Служится красками звонкая треба,
В райские кущи от здешнего худа
Скачут лошадки Бориса и Глеба.
Бог-Вседержитель с лазоревой тверди
Ласково стелет под ноженьки путь им.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Чад убиенных волшбою разбудим.
Ныне и присно по кручам Синая,
По полю русскому в русское небо,
Ни колоска под собой не сминая,
Скачут лошадки Бориса и Глеба.
Молиться молюсь, а верить — не верю.
Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
Я сызмала Разину струги смолил.
Россия русалочья, Русь скоморошья,
Почто не добра еси к чадам своим?
От плахи до плахи по бунтам, по гульбам
Задор пропивала, порядок кляла, —
И кто из достойных тобой не погублен,
О гулкие кручи ломая крыла.
Нет меры жестокости ни бескорыстью,
И зря о твоем же добре лепетал
Дождем и ветвями, губами и кистью
Влюбленно и злыдно еврей Левитан.
Скучая трудом, лютовала во блуде,
Шептала арапу: кровцой полечи.
Уж как тебя славили добрые люди —
Бахвалы, опричники и палачи.
А я тебя славить не буду вовеки,
Под горло подступит — и то не смогу.
Мне кровь заливает морозные веки.
Я Пушкина вижу на жженом снегу.
Наточен топор, и наставлена плаха.
Не мой ли, не мой ли приходит черед?
Но нет во мне грусти и нет во мне страха.
Прими, моя Русь, от сыновних щедрот.
Я вмерз в твою шкуру дыханьем и сердцем,
И мне в этой жизни не будет защит,
И я не уйду в заграницы, как Герцен,
Судьба Аввакумова в лоб мой стучит.
Есть город темной штукатурки,
Испорошившейся на треть,
Где я свое оставил сердце —
Не подышать и насмотреться,
А полюбить и умереть.
Войдя в него, поймете сами,
Что эти башенки тесали
Для жизни, а не красоты.
Для жизни — рынка заварушка,
И конной мельницы вертушка,
И веры тонкие кресты.
С блаженно-нежною усмешкой
Я шел за юной белоснежкой,
Былые горести забыв.
Как зябли милые запястья,
Когда наслал на нас ненастье
Свинцово-пепельный залив.
Но доброе средневековье
Дарило путников любовью,
Как чудотворец и поэт.
Его за скудость шельмовали,
А все ж лошадки жерновами
Мололи суету сует…
У Бога в каменной шкатулке
Есть жестяные переулки,
Домов ореховый раскол
В натеках смол и стеарина
И шпиль на ратуше старинной,
Где Томас лапушки развел.
За огневыми витражами
Пылинки жаркие дрожали
И пел о Вечности орган.
О город готики Господней,
В моей безбожной преисподней
Меня твой облик настигал.
Наверно, я сентиментален.
Я так хочу вернуться в Таллинн
И лечь у вышгородских стен.
Там доброе средневековье
Колдует людям на здоровье —
И дух не алчет перемен.
Без беды в отрыв собраться.
Уходящему — поклон.
Остающемуся — братство.
Вспоминайте наш снежок
Посреди чужого жара.
Уходящему — рожок.
Остающемуся — кара.
Всяка доля по уму:
И хорошая, и злая.
Уходящего — пойму.
Остающегося — знаю.
Край души, больная Русь, —
Перезвонность, первозданность
(С уходящим — помирюсь,
С остающимся — останусь) —
Дай нам, вьюжен и ледов,
Безрассуден и непомнящ,
Уходящему — любовь,
Остающемуся — помощь.
Тот, кто слаб, и тот, кто крут,
Выбирает каждый между:
Уходящий — меч и труд,
Остающийся — надежду.
Но в конце пути сияй
По заветам Саваофа,
Уходящему — Синай,
Остающимся — Голгофа.
Я устал судить сплеча,
Мерить временным безмерность.
Уходящему — печаль.
Остающемуся — верность.
Ползучая эпоха,
Смотри: я — горстка праха,
И разве это плохо?
Я жил на белом свете
И даже был поэтом, —
Попавши к миру в сети,
Раскаиваюсь в этом.
Давным-давно когда-то
Под песни воровские
Я в звании солдата
Бродяжил по России.
Весь тутошний, как Пушкин
Или Василий Теркин,
Я слушал клеп кукушкин
И верил птичьим толкам.
Я — жрец лесных религий,
Мне труд — одна морока,
По мне, и Петр Великий
Не выше скомороха.
Как мало был я добрым
Хоть с мамой, хоть с любимой,
За что и бит по ребрам
Судьбиной, как дубиной.
В моей дневной одышке,
В моей ночи бессонной
Мне вечно снятся вышки
Над лагерною зоной.
Не верю в то, что руссы
Любили и дерзали.
Одни врали и трусы
Живут в моей державе.
В ней от рожденья каждый
Железной ложью мечен,
А кто измучен жаждой,
Тому напиться нечем.
Вот и моя жаровней
Рассыпалась по рощам.
Безлюдно и черно в ней,
Как в городе полнощном.
Юродивый, горбатенький,
Стучусь по белу свету —
Зову народ мой батенькой,
А мне ответа нету.
От вашей лжи и люти
До смерти не избавлен,
Не вспоминайте, люди,
Что я был Чичибабин.
Уже не быть мне Борькой,
Не целоваться с Лилькой,
Опохмеляюсь горькой.
Закусываю килькой.
Измотавших сердца суетой,
Можно ль жить, как живет одуванчик,
То серебряный, то золотой?
Хорошо, если пчелки напьются,
Когда дождик под корень протек, —
Только, как ты его ни напутствуй,
Он всего лишь минутный цветок.
Знать не зная ни страсти, ни люти,
Он всего лишь трава среди трав, —
Ну а мы называемся люди
И хотим человеческих прав.
Коротка и случайна, как прихоть,
Наша жизнь, где не место уму.
Норовишь через пропасти прыгать —
Так не ври хоть себе самому.
Если к власти прорвутся фашисты,
Спрячусь в угол и письма сожгу, —
Незлобив одуванчик пушистый,
А у родичей рыльца в пушку.
Как поэт, на просторе зеленом
Он пред солнышком ясен и тих,
Повинуется Божьим законам
И не губит себя и других.
У того, кто сломает и слижет,
Светлым соком горча на губах,
Говорят, что он знает и слышит
То, что чувствуют Моцарт и Бах.
Ты его легкомыслья не высмей,
Что цветет меж проезжих дорог,
Потому что он несколько жизней
Проживает в единственный срок.
Чтоб в отечестве дыры не штопать,
Божий образ в себе не забыть,
Тем цветком на земле хорошо быть,
Человеком не хочется быть.
Я ложусь на бессонный диванчик,
Слышу сговор звезды со звездой
И живу, как живет одуванчик,
То серебряный, то золотой.
Стихи живут, как небо и листва.
Что мастера? Они довольны малым.
А мне, как ветру, мало мастерства.
Наитье чар и свет в оконных рамах,
Трава меж плит, тропинка к шалашу,
Судьба людей, величье книг и храмов —
Мне все важней всего, что напишу.
Я каждый день зову друзей на ужин.
Мой дождь шумит на множество ладов.
Я с детских лет к овчаркам равнодушен,
Дворнягам умным вся моя любовь.
В душе моей хранится много таин
От милых муз, блужданий в городах.
Я только что открыл вас, древний Таллинн,
И тихий Бах, и черный Карадаг.
А мастера, как звезды в поднебесье,
Да есть ли там еще душа жива?
Но в них порочность опыта и спеси,
За ремеслом не слышно божества.
Шум леса детского попробуй пробуди в них,
По дню труда свободен их ночлег.
А мне вставать мученье под будильник,
А засыпать не хочется вовек.
Нужде и службе верен поневоле,
Иду под дождь, губами шевелю.
От всей тоски, от всей кромешной боли
Житье душе, когда я во хмелю.
Мне пить с друзьями весело и сладко,
А пить один я сроду не готов, —
А им запой полезен, как разрядка
После могучих выспренных трудов.
У мастеров глаза, как белый снег, колючи,
Сквозь наши ложь и стыд их воля пронесла,
А на кресте взлететь с голгофской кручи —
У смертных нет такого ремесла.
Что так нельзя,
Ушли бродить по белу свету
Мои друзья.
Броня державного кордона —
Как решето.
Им светит Гарвард и Сорбонна,
Да нам-то что?
Пусть будут счастливы, по мне, хоть
В любой дали, —
Но всем живым нельзя уехать
С живой земли.
С той, чья судьба еще не стерта
В ночах стыда,
А если с мертвой, то на черта
И жить тогда?..
Я верен тем, кто остается
Под бражный треп
Свое угрюмое сиротство
Нести по гроб.
Кому обещаны допросы
И лагеря,
Но сквозь крещенские морозы
Горит заря.
Нам не дано, склоняя плечи
Под ложью дней,
Гадать, кому придется легче,
Кому трудней.
Пахни ж им снегом и сиренью,
Чума-земля.
Не научили их смиренью
Учителя.
В чужое зло метнула жизнь их,
С пути сведя,
И я им, дальним, не завистник
И не судья.
Пошли им, Боже, легкой ноши,
Прямых дорог
И добрых снов на злое ложе
Пошли им впрок.
Пускай опять обманет демон,
Сгорит свеча, —
Но только б знать, что выбор сделан
Не сгоряча.